Публицистика. Князь Расуль Ягудин (Лимассол, Кипр). Вкус крови

View previous topic View next topic Go down

Публицистика. Князь Расуль Ягудин (Лимассол, Кипр). Вкус крови

Post by Admin on Tue Jul 25, 2017 10:29 am

Александра Багирова
(Лондон, Великобритания)

Предисловие

Прочитав ету зарисовку, я смогла сказать лишь:
– Ннннда. Неужели так и было?
И Его Высочество князь Расуль Ягудин мне твердо ответил:
– Чистейшая правда, бэби, все так и было, хотя все было не так устрашающе. Если бы и опоздали на электричку, думаю, в поле бы не замерзли, можно было в деревню вернуться, можно было на трассу выйти голосовать, можно было добраться до поселка и ехать в Уфу автобусом… Однако в тот момент я об этом не думал.
– И часто журналисты так знакомятся с девушками?
– Часто. Я, пока ездил по межгороду на общественном транспорте, постоянно знакомился с удивительными девушками.
– Блин, в электричке без презерватива, а если бы цепанул чего.
– Почему без презерватива? – удивился Его Высочество. – Презервативы входят в набор.
– Какой набор?
– Журналистский. Необходимые вещи: мобильник, блокнот, авторучка, удостоверение, презервативы и нож.
– А нож зачем?
– ВСЕГДА ПРИГОЖДАЕТСЯ.






Входные двери правления Союза писателей Республики Башкортостан тяжелы до чёртиков, они мрачно и злобно сопротивляются любому пытающемуся войти, и затем, словно пасть, захлопываются за тобой следом с деревянно-безжизненным звуком, напоминающем звук крышки гроба, наконец-то с удовлетворением упавшей вниз. И это только начало, ибо самое страшное – всегда впереди.
Дверь грохнула с деревянно-безжизненным лязганием беззубого старческого рта, и вечная серая мгла правленческого вестибюля поглотила меня, разом затопив и удавив вокруг все краски и все звуки, и в ушах зашумело от ватной мёртвой тишины. Он серой тенью стоял в бездне серого мрака у нижней ступеньки лестницы, смутно вырисовываясь, как Россия во мгле, чуть более плотным, чем окружающие предметы, контуром, и на его сером лице угадывались серые мёртвые глаза, смотрящие на меня с пристальной сосредоточенностью вечности… вечности среди адской ледяной пустоты…
Только без улыбок, читатель – он действительно там стоял. Жуткое ощущение… уфффф, Аллам!!!... я, признаюсь честно, испугался до потери пульса – а вы бы не испугались, а? только представьте – заходите с шумной говорливой улицы, полной жизнерадостных студенточек, средь бела дня в здание Правления Союза писателей Республики Башкортостан, а там, в серой мгле, словно в лесном омуте, стоит что-то серое – неподвижно, как труп. Брррррр!!! И чем ближе я к этому подходил, тем больше холодели мои конечности, и тем судорожней и неровней колотилось сердце в груди, вызывая болезненные толчки пульса под мышками и в висках.
Я подошёл на дистанцию сабельного боя и лишь тут разглядел, что серая тень не безымянна – что тень вообще-то зовут Рашит Зияфутдинович Низамов, чтоб его черти побыстрее в аду съели, а то – сколько можно, на хрен, пугать замогильным видом добрых людей, то и дело на них бросаясь наподобие серого оборотня, когда приходит полная луна. Не знаю, было ли в тот раз полнолуние, если нет, то Рашиту, извиняюсь за выражение, Зияфутдиновичу это нисколько не помешало – он кинулся на меня и так, без всякого полнолуния, так что миф о том, что нечисть якобы бросается на людей лишь в определённое время, я думаю, на всякий случай следует ликвидировать, дабы всенародное заблуждение в корне пресечь. А то – вдруг ещё кто-нибудь, не зная броду, в это долбаное правление, где нечто притаилось у лестницы, когда-нибудь войдёт, неосмотрительно положившись на то, что на дворе день и никакого полнолуния нету, а тут его Низамов, как лягушка-поскакушка, – хвать!!! Маму позвать не успеете, господа коллеги.
Тем временем, пока я обо всём этом думал, Низамов чуть колыхнулся в сером стоячем воздухе, словно труп утопленника в серой стоячей воде, и двинулся, поплыл в мою сторону, всё более вырисовываясь очертаниями во мраке, проступая в нём, словно проявляясь на чёрной фотобумаге, выплывая из бездны и темноты, и…, не успел я оклематься от первого испуга, как мне пришлось испугаться вновь.
– Я тебе сказал, – мёртвым голосом и с замогильными придыханиями и завываниями (всё честь по чести), выдал он, – НЕ ХОДИ ПО ЭТОЙ СТОРОНЕ, УУУУУУУ!!!
И в полуподвальные окна с леденящим душу треском жёсткой снежной крупой ударил снаружи ветер, тут же охотно завывший с Низамовым в унисон, и на какой-то кошмарный миг мне почудилось, что пуржистый снежный вихрь влетел в здание правления, легко, словно дух, преодолев окна и стены, и закружил белыми упругими змеями, как снежная королева (та королева – что королева, а не та «королева» – что магазин дублёнок), вокруг вахтёрши, стылой неподвижности которой позавидовала бы чёрной завистью целая вооооооооот такая вот хренова рота до зубов вооружённых соляных столбов.

В общем, жуть. В словах не опишешь. Да и к чему её описывать – тут нужно думать совсем не об этом, тут нужно думать, как эту жуть убрать. Для начала определив, из какого стойла данная жуть к нам пришла. Ну, с этим всё просто, прийти к нам она могла лишь из одного места – из того самого, откуда начальство подаёт команду «фас». Поскольку даже в самом кошмарном сне не может быть такого, чтобы Рашит, извиняюсь за выражение, Зияфутдинович, сам, по доброй воле, вдруг слез с тёплого уютненького стула и поперся разбираться со мной в сером омуте правленческого фойе. Хрен там, господа коллеги, ХРЕН ТАМ. Решиться на такое он мог лишь по приказу свыше, что лично для меня никакой не сюрприз… особенно в эти несколько последних недель после того, как однажды в пятницу на очередном заседании правления СП РБ всё буквально взорвалось, во всяком случае, мои тайные агенты в их стройных рядах термин использовали именно такой – взорвалось, на хрен, да-да, взорвалось – именно так они охарактеризовали эпизодец, когда весь писательский сброд под чутким интимным руководством самого большого робераля Равиля Бикбаева орал истерическими голосами:
– Пресечь!!! Показать Ягудину кузькину мать!!!
колотя башмаками по конторкам и столам… особенно Кильмухаметов там какой-то, сроду о таком не слыхал, некоего Энгельса Кульмухаметова смутно помню по временам работы в «Ленинце», он тогда был первым секретарём уфимского горкома комсомола, а двадцатью годами позже, когда Энгельс уже блистал генералом на посту главы республиканской налоговой полиции, я как-то раз после совместной большой гулянки безуспешно пытался завалить на спину хихикающую и жеманничающую, ослепительно красивую и в титьку пьяную несовершеннолетнюю кильмухаметовскую племянницу (так и не дала, сука, вот жадина-говядина), в общем, того Кильмухаметова я давненько знаю, а тут какой-то Кильмухаметов-писатель? уж не тот ли щупленький старикан, который имеет привычку читать со сцены зычным голосом свои совершенно никуда не годные стихи и которого я встречал только и исключительно в писательском сортире на первом этаже – он там, по-моему, живёт, недержание у него, что ли?
А тут ещё, по словам некоего Александра Леонидовича Филиппова, некий председатель Союза журналистов Башкортостана тоже выразился в русле «пресечь!!!»– так и хочется что-нибудь про него сказать, да вот загвоздка – председатель-то Союза, как ни крути, является председателем Союза, в членах которого нахожусь и я, так что председатель, в отличие от всех остальных прочих, мой самый что ни на есть прямой начальник, согласно Уставу, который я обязался соблюдать и выполнять – и не попляшешь!!! – молчу, скрипя зубами, хотя целый рой ядовитых реплик жалящей пчелиной кучей теснится на самом кончике моего языка (а я ведь ещё этого… ммм… председателя пытался защищать, когда его сразу по истечении последнего съезда Союза журналистов РБ подвергли осмеянию на всех углах). Да, в принципе, хватит персоналий, вообще-то говоря. Это сборище недоумков того не стоит. Тут самое интересное – прямо по Кафке – процесс.
А что касается процесса, то радует, как минимум, что он хоть перестал быть вялотекущим. Несколько лет подряд после того, как начала выходить газета «Русский язык», а затем журнал «Литературный Башкортостан» скрытые роберальчики всех мастей ёрзали и пыхтели, не зная, что сказать и какие предпринять действия, пока начальственного слова нет – опасаются, однако, как и положено шестёркам, так и угробившим свои единственные жизни в виде ковриков для вытирания начальственных ног. И вот, уфффф, дождались. Сподобились. Начальство дало команду:
– Пресечь!!!
Вот они и пресекают. Вернее, пытаются. Убогим, наивным методом игры на нервах, при этом, судя по всему, свято веря в достаточность их барского рыка для того, чтобы я, как падшая пионерка на комсомольском собрании, тут же размазал по реальности и материальности нашего мира лужи покаянных соплей.
Особенно примечателен был эпизод в нашем местном доморощенном Управлении печати – эпизод, произошедший ещё до того самого исторического совещания у главы Управления, где эта самая глава Управления, без никакой фантазии, тоже колотил башмаком по конторке и орал:
– Пресечь!!!
в тот раз нелёгкая меня в наш упрпеч занесла хрен знает с какой целью. И чего я там искал? Какого хрена мне в этом беспонтовом заведении понадобилось теперь, когда регистрацию нужно проходить в Москве, так что местный упрпеч вообще никому ни к чему, когда Нияз, с которым мы то и дело глушили водку и затем бродили по каким-то его медсестричкам, пытаясь раскрутить их на медицинский спирт, с поста главного редактора журнала «Аманат» (который он получил в виде кучи дерьма, а оставил в виде настоящей жемчужины) уволен, когда Ириночка, которую у меня так и не дошли руки затащить в постельку, из секретариата Союза журналистов РБ куда-то делась?.. У меня больше не осталось в этом здании друзей! И вот, надо же, блин, не знаю, за каким хреном, но занесла меня нелёгкая в упрпеч, а там некие начальницы неких отделов полчаса на меня гнали буром, собрав вокруг себя неких слюнявых аппаратных тёлочек из неких подразделений и подразделеньиц, кои экземплярочки методом издавания неприличных звуков усердно подпёрдывали своим начальницам за ту зарплату, которую им, между прочим, плачу в том числе и я.
Оставим в стороне то, что упомянутый эпизод как нельзя более полно характеризует умственные способности (вернее, отсутствие таковых) чиновниц аппарата – это ж надо было додуматься разводить такие корявые понты перед экстремальным журналистом, пусть даже ещё не отметившим свою треть века в журналистике (эта дата подоспеет к 2010-му году, да-да, я писал в газету ещё во времена, когда нынешние министерские лялечки только-только начинали тайком от пап и мам осваивать технику мастурбации), пусть даже весьма кратко упомянутым по-английски в статье бывшего американского сенатора, ныне американского писателя, автора скандально-знаменитого, нашумевшего бестселлера «Еврейский вопрос глазами американца» Дэвида Дюка, а также уже менее в докладе Московской хельсинской группы, но зато весьма подробно – в докладе Уполномоченного по правам человека России, пусть даже так и не сумевшим привлечь к суду башкирскую мусорню, долбившуюся в мою дверь прикладами автоматов после опубликования в во множестве различных изданий нескольких моих антиментовскх статей (на все мои остальные публикации в центральной печати нашим местным мусорам было начхать, пока я не вздрючил в газетах их самих), пусть даже пока ничем не проявившим себя в Международной федерации журналистов, членом которой я пока являюсь лишь формально, пусть даже проигравшим в Европейском суде по правам человека в городе Страсбурге дело «Yagudin v. Russia», что в переводе с английского, если предположить, что “v.” – это “versus”, означает «Ягудин против России»… Кстати, надо бы всё-таки запросить у Европейского суда развёрнутое объяснение – дело в Гаагском трибунале-то желательно вести, имея на руках все развёрнутые ответы из всех инстанций – а то мне прислали из Страсбурга четыре строчки в духе «рассмотрено-не усмотрено», в то время как наиболее, пожалуй, скандально известный в Башкирии адвокат Кареев объяснил мне, что ответ должен быть исчерпывающим, с развёрнутой мотивировкой и подписями всех судей, участвовавших в рассмотрении. А с другой стороны, я, может, и этого ответа не дождался бы после всей длительной переписки с судом и всех проверок по материалам дела, проведённых в Республике Башкортостан судейским персоналом, если бы не побеспокоил личной просьбой одну башкирку-парижанку, вдову репрессированного башкирского писателя, которая тут же (огромное ей спасибо) по получении моего письма посадила своих дочерей в машину и отправила из Парижа в Страсбург прояснять ситуацию прямо там…
Оставим также в стороне то, что эпизодец в упрпече весьма настораживающим образом характеризует явно больное состояние психики министерских лялек – неадекватное восприятие реальности и, как следствие, неадекватное поведение (они меня там, что, приняли за беременную гимназистку, что ли, на которую можно запросто и безнаказанно, эдак по-барски, наехать?)
Оставим в стороне моральную сторону эпизода (это было попросту неприлично – кидаться базарной бабской толпой на случайно заглянувшего на огонёк человека, даже не предложив ему стул, я там так и стоял в пальто перед столами, возвышаясь над бабским мельтешением, как над суматохой тараканьих бегов).
Упомянем лишь о том, какова цена им-то самим, лялькам, пролезшим в аппарат министерства печати путями, слегка интересующими меня как экстремального журналиста уже некоторое время (всё как-то недосуг начать раскопки, за какой именно из лялечек какой именно из дядечек стоит), чего стоят они и их жизни, то есть – об абсолютном нуле. Именно нуль стоят эти тёлочки, пригретые на тёплых стульях, променявшие на эти стулья всю огромную бесконечную жизнь, видящие в жизни лишь дорогу на работу и назад, тёлочки, каждый день которых лёгок и приятен, а жизнь целиком, при взгляде назад, ужасает своей никчёмностью и леденящей душу пустотой, и этим их жизненный путь отличается от жизни экстремального журналиста, – когда каждый отдельный день невыносимо, надрывно тяжёл, но, оглядываясь назад, поражаешься насыщенности и лёгкой красоте жизни в целом. Слюнявые тёлочки из аппарата упрпечати!, тьфу!!!, им ли иметь мнение о нас и о наших, если они ни малейшего представления не имеют, каким рыдающим детским криком кричит двигатель на занесённом пургой подъёме перед Белебеем в час, когда красное зимнее солнце с огромной скоростью падает за гору, как будто падает на горло нож, когда уже невозможно вернуться, ибо позади тоже подъём, который только что был для тебя спуском, и любой ценой надо не остановиться, ибо тогда уже никакая сила не сдвинет машину вперёд и вверх – кончится бензин, сядет аккумулятор, остынет печка, и – всё! найдут , если повезёт, достаточно сохранившихся для похорон после волчьего пиршества огрызков... Дешёвые ляльки в дорогих трусиках, в жизни которых протокол определяет всё, абсолютно всё – включая характеристики сексуальных партнёров, в том числе внешние – рост, вес и физические параметры полового члена в обоих состояниях… Как сказал именно об этих ляльках усердно замалчиваемый, истерически отторгаемый, яростно уничтожаемый, регулярно сжигаемый на кострах и вопреки всему этому по-прежнему всемирно известный и издающийся по всему миру миллионными тиражами американский писатель Бруно Травен: «Они сидят у стола и заполняют формуляры. Сто миль от фронта настоящей жизни». Да, сто миль! Сто миль от красного морозного солнца, стремительно и неотвратимо уносящего с собой за гору свет и жизнь. Сто миль от остывших белых полей, наполненных тысячелетним свистом ветра и исчерченных полупрозрачными снежными змеями, извивающимися по невысоким снежным барханам, которые так плавно и незаметно уводят за горизонт. Сто миль от тонкого вопля локомотива, где-то в страшной, недостижимой, космической дали пропарывающего себе путь сквозь свинцовый морозный воздух, воздух, почему-то всегда имеющий солоноватый железистый вкус. Вкус крови.

…В тот раз я вспомнил о необходимости поглядывать на часы, лишь когда где-то в непостижимом далеке тонко запел товарняк, разом вырвав меня из лёгкого неспешного разговора на неспешном пути к станции по узкой тропке среди сухих белых снегов. Я судорожно дёрнул рукой, поднимая к глазам запястье, и понял, что уже почти опоздал – электричка уже почти прямо сейчас, через жалкую пару десятков минут придёт, остановится и снова уйдёт, оставив нас замерзать на этой белой равнине, распахнутой по сторонам. Первым делом я оглянулся и попытался разглядеть деревню, оставшуюся позади – там уже ни черта не было, как будто деревня была призрачным видением, уже растворившимся за ненадобностью, как только мы из него вышли, в вечности и пустоте...
Она смотрела на меня снизу вверх огромными растерянными глазами, стоя почти вплотную, равномерно выдыхая белёсый, то и дело заволакивающий её лицо пар.
– Щас стемнеет, – произнесла она одну из немногословных фраз, к которым за пару километров знакомства я уже привык. – Тут волки, и, когда темно и ветер со снегом, можно слупиться с тропы… И тогда ваще хер куда выйдешь. Мы тут не ходим после темноты.
Когда я вновь поворачивался в сторону станции и, не глядя, протягивал ей руку назад, я уже почти о ней забыл, устремлённый лишь вперёд, к железной дороге, словно разом сжавшаяся в тугой клубок пружина, и тут она доверчиво сунула мне в ладонь красную полудетскую лапку с плебейски обгрызенными, как я уже успел заметить, ногтями, и мы побежали вперёд, беспрестанно оскользаясь на узкой, полузанесённой тропе среди снегов. Мы бежали, балансируя и то и дело почти падая, захлебываясь воздухом и жаром, почти сразу начавшим распирать наши лёгкие изнутри, и раскалённый пот уже стекал у меня по под тяжёлой зимней одеждой по спине и груди, по животу и мошонке, по внутренней части бёдер и голеням, затекая в шерстяные носки, и громадная меховая шапка, разом намокнув и разбухнув, словно стала великоватой и теперь свободно вертелась на совершенно мокрой голове, то и дело падая мне на брови. Господи Боже, волочь за собой по снегу эту незнакомую поселковую шалавку было невозможно. Но бросить её там и уходить к станции налегке было ещё невозможнее. Я полуприкрыл глаза (сразу стало легче – физически – оказывается, даже на то, чтобы удерживать полностью разомкнутыми веки, тратится масса сил) и перестал смотреть вперёд, уткнувшись взглядом в тропинку себе под ноги, вспомнив где-то читанное, что, выплывая из омута, нельзя слишком отчаянно и пристально смотреть на берег, который от этого лишь как будто отдаляется назад, повергая в отчаяние и ужас и лишая сил – это знание уже разок выручило меня в мирной советской Пицунде, когда после короткой шутливой драки в лодке я оказался в воде, и заполненный людьми далёкий берег, вполне различимый с лодки, тут же исчез за горизонтом, как будто погрузившись в глубину, и через миг я остался один посреди огромного безбрежного моря-океана, я тогда стиснул зубы и не закричал уплывающей в лодке хохочущей голой девочке, невесть почему уверенной в моих способностях пловца: «Спасите!» – это было так же невозможно, как невозможно было сейчас, на огромной безбрежной снеговой равнине бросить человека, случайно оказавшегося со мной на одном пути, и сейчас бегущего, хрипло дыша и цепляясь за мою руку, прямо позади меня, и буквально через крохотную вечность я кожей спины почувствовал, что она начала выбиваться из сил. Её дыхание стало слишком стонущим и резким, её бег становился всё более неровным и порывистым, её ладошка страшно, свинцово потяжелела в моей руке… я поднял взгляд и, с трудом разглядев вдалеке станцию сквозь подвижную снежную взвесь, понял, что нам не добежать по прямой через поле, через податливый мягкий снег. Тут станция чуть слышно что-то сказала в страшном далеке, её голос был женским и при этом металлическим, лишившимся души по дороге сквозь неживые внутренности громкой связи.
Кажется, тогда сложились строки, вышедшие на бумагу из-под пера несколько дней спустя:
На голос станции сквозь вьюгу.
Там подают к путям состав.
Там поезда уходят к югу
через мороз и ледостав.
Не прекращая бежать, я перевёл взгляд влево, на железнодорожную насыпь, которая где-то у станции соединялась с нашей тропинкой под острым углом.
– Давай свернём! – крикнул я, на миг повернувшись и глянув в белое измученное лицо, окаймлённое выбившимся из-под шапки пегими волосами. – По насыпи будет легче, там снега нет.
Ей понадобилось несколько секунд и огромное усилие, чтобы выдохнуть сквозь рвущий её горло морозный воздух:
– Ахххха.
На насыпи нет снега. По насыпи легче и быстрее бежать. Вот только всё это не такое уж большое расстояние между насыпью и нами сплошь занимало белое, нетронутое, сплошное, смертельное снежное полотно…
Когда мы резко свернули и побежали к насыпи через снег, она на миг застонала, сразу по колено погрузившись в мягкий снежный слой, и потом вдруг резко замолчала, с ужаснувшим меня усилием продолжая за мной бежать, и у меня хватило остатков сил, чтобы крикнуть ей:
– Не дыши ртом!
и сам плотно сомкнул губы, вспомнив Джека Лондона и его какой-то аляскинский рассказ – человек дышит ртом, обжигая морозным воздухом верхушки лёгких, и затем кашляет, выплёвывая отмершую внутри плоть, и, наконец, весной, по тёплой погоде, умирает от воспаления лёгких, недоумевая, откуда оно взялось.
Дальнейшее я помню смутно. Мир вокруг заскрипел, заскрежетал, чуть сдвинулся, перекашиваясь и клонясь всем громадным неустойчивым телом вбок, и начал медленно разваливаться на куски, как доминошный домик…
Вот эти куски развалившегося мира, как куски расколотого зеркала, яркими блестящими лоскутами и полосками так и стоят передо мной до сих пор, стоит лишь закрыть глаза: взлетающая под ветром в наши лица сухая снежная пыль, рёв крови в ушах и прерывистый грохот ледяного воздуха, врывающегося в грудь, точечное равнодушное сияние снега, бесконечного и чужого, простирающегося до самого космоса впереди… Снег не держит ногу, и, проваливаясь снова и снова при каждом шаге, мы всё пропарываем и пропарываем его коленями, оставляя после себя неподвижные застывшие белые волны, отмечающие наш путь. Господи, хоть бы глоток живительного тёплого воздуха – откуда это?, кажется, из астафьевской «Царь-рыбы». Мир чернел и утопал в чёрном, заслоняемый удушливой темнотой, оставляя нас одних посреди мрака, мир плыл, двоился, троился и расползался вокруг нас, как тающее масло, словно утратив все внутренние связи, словно – перестав существовать, и только одно оставалось во всей вселенной незыблемым и твёрдым – горячая человеческая рука в моей руке, мокрая и скользкая от пота и растаявших в ней снегов, и яростное, хриплое человеческое дыхание позади меня, звук которого упрямо пробивался сквозь визг крови в моих ушах, упрямо оставался слышимым и живым.
Насыпь выросла перед нами внезапно, словно выпрыгнув из черноты, и девочка позади меня вдруг стала бежать как-то… почти беззвучно, и я, содрогнувшись, понял, что она остановила дыхание, выкладываясь в последний рывок, и когда мы, наконец-то расцепив руки, с разгона начали взбираться на насыпь по крутому склону с тонким снегом, покрытым, как веснушками, каплями маслянистого вещества, она с диким усилием закричала, уже почти падая вперёд и цепляясь, скребясь по склону растопыренными, замёрзшими красными пальцами, поднимаясь вверх уже почти на четвереньках, как лесной зверь…
Слежавшийся твёрдый снежок между рельсами, на который мы упали одновременно лицами вниз, был грязноват и пах чем-то незнакомым и металлическим, и был скользок почти, как лёд.
– Вставай. – беззвучно сказал я сквозь пульсирующий огненный вихрь в моей голове и первым начал подниматься с земли в полный рост. Теперь, после всего пережитого, было бы страшно обидно опоздать. Она начала вставать, снова цепляясь за мою руку, и тут откуда-то из-за морозного полуснега-полутуамана опять стал слышен тонкий тепловозный крик.
– Товарняк, – сказала она и с трудом улыбнулась жуткой больной улыбкой на белом лице. – Теперь электричка опоздает. Электрички пропускают товарняки. – Она сказала это с уверенностью человека, живущего в деревне, где вся жизнь определяется расписанием электричек и поездов. – Кстати, давай отойдём. – Я мешкал, и она внезапно повысила голос. – Ну, быстрей, ну!
Я с удивлением посмотрел в сторону тепловозной сирены и не разглядел там ничего. Никакого поезда пока не было и в помине – и хрен ли эта долбаная малолетка тут разводит экстаз? – я как раз додумывал свою мысль, когда крохотный силуэт локомотива показался в снежном мареве вдалеке.
– Быстрее!!! – теперь это уже был самый настоящий крик. Я опять глянул в сторону вновь зачем-то заревевшего поезда, вдруг оказавшегося уже вдвое ближе, и тут же оказавшегося совсем недалеко и с огромной скоростью всё приближающегося, выдавливающегося из серого пространства, раздвигая его могучими плечами, словно раздавливая по сторонам, вырастающего, как бы материализующегося, словно жуткий серый призрак, из пустоты, и надвигающегося со скоростью настолько страшной, что этого просто не могло быть! Я посмотрел на него и начал не спеша, стараясь сохранить достоинство, двигаться к спуску с насыпи, чуть скользя ногами по твёрдому снегу-ледку…
– БЛЯАААААААААААДЬ! – вдруг диким голосом заорала тёлка и, вцепившись в меня обеим руками, что есть силы рванула на себя, и тут же сирена взвыла опять.
С близкого расстояния её рёв оказался оглушающим, он как будто швырнул меня и вцепившуюся в меня девочку с рельс, и в следующий миг громада локомотива вдруг возникла в десятке метров от нас, и тут же нависла сверху, заслонив серым слоновьим телом небо и мир, тугая волна воздуха ударила в нас тревожным запахом мороза, пламени, угля и чего-то тёрпкого и тревожного, как пороховая гарь, и мы покатились с насыпи обратно вниз по вздрагивающему под сугробами телу земли, сотрясаемому с грохотом проносящимися мимо огромными заснеженными вагонами, вытянувшимися от горизонта к горизонту из конца в конец.
Я не сказал ей ни одну из задуманных мною напыщенных фраз наподобие «ты спасла мне жизнь». Но выбравшись обратно на насыпь, мы, не сговариваясь, почему-то опять взялись за руки, хотя в этом уже не было никакой необходимости, и побежали в сторону станции, хотя и это уже было ни к чему – мы уже успевали всё: даже оттереть руки и лица чистейшим снегом из сугробов в некотором отдалении от людей, и я мягко и осторожно соскребал кусочками сразу заледеневшего в моих руках снега небольшие чёрные точечки масла и гари с её лица, немножко похожие на странные чёрные веснушки, и проявил некоторую грубость лишь когда начал растирать ей нос, показавшийся мне слишком белым – мне совсем не улыбалось, чтобы она осталась без носа после всего.
На рельсах нити снежной вязи.
Здесь пахнет углем и бедой.
Мы отмываемся от грязи
сухой мороженой водой.
Последний вагон электрички был пуст, и следующий за ним, предпоследний, вагон был пуст тоже, и оба вагона легко просматривались по всей длине из крайнего тамбура, где мы остановились, едва войдя. Мы не стали целоваться, и я, прислонив её к стене, нащупал подол её юбки между полами не очень длинной дублёнки и начал сразу задирать юбку наверх – поначалу юбка шла нормально, потом на подъёме бёдер на мгновение застряла, и она слегка повела бёдрами, чтобы узкий низкий край юбки смог через них пролезть, её ноги и бёдра были плотно обтянуты шерстяными гамашами, у которых резинка была слишком тугой и, наверное, врезалась в кожу, и эта резинка тоже с трудом пролезла по крутой линии бёдер вместе с трусиками, сразу завернувшимися внутренней частью наверх, когда они упали вместе с гамашами на высокие голенища зимних сапог… Я двигался в ней быстрыми резкими движениями, стремясь побыстрее кончить, пока у неё, как у леоновской Evgenia Ivanovna, не озябли коленки, а снежинки, влетающие в тамбур снаружи сквозь какие-то непонятные щели, раскалёнными искрами то и дело касались наших лиц, и в окнах мелькали покосившиеся столбы, соединённые длинными провисшими струнами проводов, я всё выглядывал в вагон через окошко левой из двойных раздвижных дверей, всё опасаясь, что кто-нибудь сейчас пойдёт сюда из чрева поезда, но никто так нас и не потревожил, как будто сам ангел-хранитель хранил нас от чужих нескромных глаз, обняв и отгородив от мира распростёртыми крыльями снежной белизны, и я двигался всё быстрее и быстрее, всё тяжелее дыша и напрягаясь всем телом, и всё-таки она кончила первой, вдруг откинув назад голову и самозабвенно, горловым криком закричав в полный голос, как ей, наверное, никогда не удавалось закричать у себя в посёлке, где всегда есть уши даже у стен, и у меня вдруг разом заныло всё внутри от неожиданной, мучительной, рвущей сердце нежности к этому запрокинутому кверху лицу с закрытыми глазами и венчиком раскрытых небольших, уже заморщинившихся сухой обветренной кожей губ с холмиком поджившего герпеса в уголке…
Уже снежинки чуть теплее
с наклонённого столба.
Здесь на путях у перигея
любовь надрывна и груба.
Я иногда думаю по своей гнусной журналистской привычке никогда никому не верить и никогда никому не доверять, я иногда, как Клим Самгин, задаю себе этот давно уже никому, тем более мне не нужный вопрос – а были ли, вообще, там волки? Или девочка просто хотела прикольнуться над приставучьим, невесть откуда взявшимся на станционной тропке мужиком? Ответа я, наверное, уже никогда не узнаю, но кое-что я знаю точно – если даже поначалу это была шутка, то потом, когда я подал ей руку и начал тот сумасшедший (и совершенно безнадёжный, если бы на наше счастье не опоздала электричка) бег по бесконечной тонкой нитке тропы среди мёртвых сухих снегов, она отбросила все шутки и бежала со мной всерьёз, по-настоящему выбиваясь из сил и по-настоящему крича от перенапряжения, когда с разбегу, цепляясь мокрыми красными пальцами за более твёрдый у железнодорожной насыпи снег, взбиралась наверх из остывающих предвечерних полей.
И ещё я думаю иногда – интересно было бы знать, как её зовут.

Admin
Admin

Posts : 604
Join date : 2017-05-20

View user profile http://modern-literature.forumotion.eu

Back to top Go down

View previous topic View next topic Back to top


 
Permissions in this forum:
You cannot reply to topics in this forum